— Спирайтесь теснее, мои птенчики, — прошипела Бабайка, оборачиваясь к детям, чьи пальцы вцепились в края одеял. — Расскажу вам про девочку Алёнку, что жила на краю леса, где ветви старых елей скрипят на ветру, будто кости…
Каждую полночь Алёнка просыпалась от звука. Не шепота — царапанья. Как будто чьи-то длинные ногти медленно, упрямо скребут по стеклу. Скриип… скриип… А за окном, в чернильной тьме, плясали тени — слишком высокие, слишком тонкие, чтобы быть ветками. Однажды девочка не выдержала. Обернувшись в платок, пахнущий пылью и старыми страхами, она шагнула в ночь.
Тропинка извивалась, как змеиный хребет, а туман лип к коже, словно мокрая паутина. Впереди мерцали два синих огонька — холодных, как дыхание зимы. Алёнка шла, а за спиной слышала шаги — тяжелые, медленные, будто кто-то волочил за собой цепь. Но обернуться она не смела.
Мельница стояла, как скелет исполинской птицы. Её стены покрывал мох, похожий на плесень, а сквозь щели в полу пробивались корни — черные, скрученные, будто жилы. Внутри, под луной, кружилась Тень. Без лица, без голоса, лишь те огоньки горели в пустоте. Её руки были слишком длинными, пальцы — острыми, как шипы.
— Ты… пришла… — зазвучало в голове Алёнки, голосом, напоминающим скрежет замшелого колеса. — Послушай…
Тень взмахнула рукой, и стены мельницы застонали. Из трещин поползли ноты — не светящиеся, а черные, как сажа. Они вились вокруг девочки, цеплялись за волосы, лезли в рот, горькие на вкус. А мелодия… Она была красивой, но в ней слышалось что-то не так — будто под ласковыми нотами прятался вой, заглушённый и яростный.
— Возьми, — прошипела Тень, и ноты сплелись в колыбельку из гнилых досок. — Это песня… для тех, кто не спит…
Алёнка, дрожа, протянула руку. В тот миг часы в деревне пробили полночь, и Тень рассыпалась в прах. В ладони у девочки осталась шкатулка — ледяная, липкая, будто слепленная из паутины и слёз.
Дома, когда она открыла крышку, комната наполнилась тем же напевом. Но теперь Алёнка различала слова: «Спи… спи… а то я найду тебя…» Девочка заснула, а шкатулка к утру исчезла. Но теперь, если она просыпалась ночью, то видела за окном не только синие огоньки. На подоконнике оставались следы — мокрые, будто от пальцев, обёрнутых в тину…
— Вот и сказке конец, — прошелестела Бабайка, задувая свечу. Тень от её платка на стене вытянулась неестественно длинной, извиваясь, как дым. — Спите крепко. А если услышите пение… может, это она ищет новую колыбельку?
И, растворившись в темноте, Бабайка оставила после себя лишь запах сырой земли да тихий смешок — будто кто-то незримый коснулся холодными губами уха самого непослушного из слушателей…
— Прижмитесь крепче, мои совята, — прошептала Бабайка, поправляя платок, от которого пахло прелыми листьями и тайнами. — Расскажу вам про мальчика Ваню, что жил в доме с окном, в которое не смотрели даже звёзды…
Каждую ночь, ровно в три часа, Ваня слышал тихий стук. Не в дверь — в стекло. Как будто кто-то стучал костяшками пальцев, но так аккуратно, будто боялся разбудить. А за окном, в кромешной тьме, что-то тяжело дышало — хрипло, прерывисто, словно легкие были наполнены водой. Родители смеялись: «Ветер старую раму шатает!» Но Ваня знал: ветер не оставляет на подоконнике отпечатков — мутных, как от лап лягушки, но огромных, с растопыренными когтями.
Однажды мальчик не выдержал. Завернулся в одеяло, прошитое бабушкиными заговорами, и прильнул к стеклу. Снаружи, в черноте, горел один-единственный огонёк — зелёный, как гнилой фосфор. Он пульсировал в такт дыханию за окном. Ваня толкнул раму…
Холод впился в кожу, будто тысячи игл. Тропа перед домом, знакомая до камешка, теперь вилась змеёй в чащу, где деревья стояли плотно, как зубья в пасти. Зелёный огонёк плыл впереди, а за спиной Вани шелестело что-то большое — будто мешок с мокрыми листьями волочили по земле.
Огонёк привёл его к озеру. Но не к тому, где купались летом, а к другому — чёрному, без отражения. На воде покачивалась лодка, вся в дырах, будто её прогрызли черви. А в ней сидела… Девочка. Лица не было видно, только длинные волосы, слипшиеся, как водоросли, и платье, покрытое тиной.
— Садись, — булькнуло из-под волос голосом, похожим на всплеск воды в болоте. — Покажу, что на дне живёт…
Ваня шагнул назад, но из чащи вырвалось дыхание — то самое, хриплое, мокрое. Огромная тень, похожая на горбуна с клешнями вместо рук, поползла к нему. И тогда девочка в лодке вскинула голову. Вместо лица у неё было зеркало, и в нём Ваня увидел себя — но не здесь, а в кровати, спящего.
— Спи, — прошипела девочка, и зеркало треснуло.
Ваня очнулся в своей комнате. На полу лежала лужа, пахнущая тиной, а на подоконнике — ракушка, чёрная, как уголь. Когда он поднёс её к уху, услышал шепот: «Спи… а то оно вернётся».
С тех пор стук за окном прекратился. Но если Ваня случайно просыпался ночью, он видел в луже лунного света на полу отражение — девочку в лодке. Она качала головой, словно говоря: «Не смотри».
— Вот и сказке конец, — проскрипела Бабайка, пряча в складках платка ракушку, которая внезапно появилась у неё в руке. — А тем, кто не спит, напомню: некоторые окна лучше не открывать. Или… вы хотите узнать, что дышит в вашей тьме?
Она погасила свечу, и комната наполнилась звуком — будто где-то далеко хлопнула дверь старой лодки. А на полу, в полосе лунного света, на миг мелькнул мутный след, похожий на отпечаток лапы с растопыренными когтями…
— Притихните, мои птенчики, — проговорила Бабайка, поправляя платок, из которого сыпался песок, будто из древней могилы. — Расскажу вам про девочку Марусю, что жила в доме, где стены помнили чужие голоса…
В углу Марусиной комнаты стояла старая кукла. Не её — чья-то, забытая. Лицо у куклы было стёрто, платье изъедено молью, а глаза… Глаза словно следили. Каждую ночь, когда часы били два, кукла начинала шептать. Не слова — буквы, будто кто-то царапал иглой по дереву. «А… Б… В…» — будто учила алфавит тьмы.
Родители не верили: «Фантазии!» Но однажды Маруся проснулась от холода. Кукла сидела на её груди, тряпичные пальцы впились в одеяло, а из горла вырывался хрип: «…Я…». Девочка с криком отшвырнула её, и кукла упала лицом вниз. А утром на полу нашли нитки — мокрые, будто их выплюнула туча.
Маруся решила спрятать куклу. Завернула в тряпье, унесла в сарай, где хранились бабушкины сундуки с забытыми страхами. Но ночью кукла вернулась. Не в угол — на подушку. Её тряпичный рот был прошит красной ниткой, а внутри что-то булькало, будто кипел смрадный чайник.
— Играй… — прошипела кукла, и нитки на губах лопнули.
Маруся, дрожа, взяла её в руки. Кукла повела — не в игру, а через тёмный сад к реке, где вода была чёрной, как чернила. На берегу лежал камень с дырой посередине, а в ней — ключ, ржавый, с зубцами, похожими на клыки.
— Открой… — заскрипела кукла, тыча пальцем в воду.
Девочка повернула ключ в воздухе, будто в невидимом замке. Река вздохнула, и на поверхности возник островок из коряг, сплетённых в форму колыбели. В ней лежали сотни кукол — все без лиц, все шептали: «Г… Д… Ж…».
— Это азбука потерянных, — заговорила кукла, её голос теперь звучал как голос Марусиной сестры, умершей в младенчестве. — Они учатся говорить, чтобы найти тех, кто их бросил…
Маруся побежала. За спиной кукла хохотала, а река вздымалась, пытаясь схватить её чёрными языками волн. Дома девочка швырнула куклу в печь. Огонь взвыл, будто жгли живую, а из трубы вырвался дым в форме вопросительного знака…
Наутро печь была холодной, а кукла — целой. Но теперь она молчала. Лишь если приложить ухо к её груди, можно услышать: «…Я… не… брошу…» — тише дыхания, но упрямо.
— Вот и сказке конец, — прошептала Бабайка, доставая из складок платка крошечный ржавый ключ. — А тем, кто не спит, советую выучить азбуку… вдруг ваши игрушки знают её лучше вас?
Она дунула на свечу, и комната наполнилась шепотом — будто кто-то за стеной медленно, буква за буквой, выводил: «…Л… Ю… Б…»…
И только самый внимательный из детей заметил, что тень Бабайки на стене не исчезла. Она сидела, склонившись над воображаемой куклой, и её пальцы двигались, будто шили новые губы из кровавых ниток…